UCOZ Реклама

   КЕПКА ГО ГУЛИНЯ

   Учителю Му

   Яшма, стиснутый со всех сторон лесосплавом людских тел, с натугой выдохнул. Автобус скрежетал, трясся, еще больше раздувая от каждой новой порции пассажиров брюхо, уже и так набитое по самое горло, и просто чудом полз дальше.

   Уже три остановки как Яшма, припечатанный к поручням, упустил из виду учителя. Просто беда. Ну, ни туда, и не оттуда! И мука от этого, жуть. Сердце глухо булькает, пойманным воробьем вздрагивает и грозится упорхнуть в форточку.

   - Где вы, учитель? - что есть мочи заорал он, до хруста в холке задирая подбородок, впервые побритый сегодня утром. Его хрипловатый, ломающийся ювенильный тенорок забарахтался было в накатывающем рокоте мотора, но все же прорвался и, шмякнувшись о матовые днища устремляющихся к горизонту ламп, отрикошетил на макушки едущих.

   - Учитель, где вы? - уже совсем отчаявшись, просипел он и поник.

   - Я здесь! - донеслось неясно откуда.

   Приунывший было Яшма обрадованно встрепенулся и, изогнувшись снежным барсом, затерянным среди теснин Тяньшаня, стал протискиваться на голос.

   Прижав локти к груди, он стал упрямо раздвигать корпусом плечи, бедра, животы, как непроходимые бамбуковые заросли. Через три шага он уже вспотел до пят, словно бы полз по-пластунски десять ли по минному полю, сдавая воинский саперный норматив. По шворке, чжан вперед - мину вправо. Еще чжан - налево. Загрузил горб новой парой противотанковых и прыткой черепашкой обратно. "Черепаха Ванба, восьмой царь, сын Паньгу-луня..."

   - Извините, пожалуйста! - причитал он, вбирая голову в плечи, на каждом шагу ловя раскаленным ухом недовольное мычание уставших, отмучивших трудовой будень пекинцев.

   - Куда прешь?! - рявкнул какой-то двухметровый детина и словно сноп пламени опалил его затылок, заползая под куртку губительным смрадом чеснока, черной редьки и дешевых сигарет "Саньшань".

   - Извините, пожалуйста! - рефлекторно пропело горло оробевшего Яшмы, а голова втянулась в воротник как у перепуганной улитки. Он как можно быстрей нырнул за спину недовольного верзилы, топорща надорванный со вчера и уже болтающийся жалким собачьим ухом карман. "Эх, зашить бы надо, немедленно!"

   "Вот где "восьмерка" пригождается. Правую стопу - прямо вперед, приземляющимся истребителем. А эту, левую - завести под колено, гусиной перепончатой лапкой. И весомый, неумолимый поворот бедрами. Клу-ум! И лес расступается под напором тайфуна. "Только мягче, будь добр, мягонько!"

   Но вот, кажется, потеплело. Похоже здесь! Яшма вынырнул из водоворота деформированных тел и вытянувшись по струнке, опять задрал подбородок вверх, заламывая шею, силясь осмотреть окрестности, да так, что в затылке что-то щелкнуло и в ушах зазвенел дуэт цикад, соревнующихся в оперном мастерстве. Цзу-цзу-у-у! Цзу-цзу-у-у! Так будто, кто мокрой калошей стал по стеклу тереть, зараза.

   - Где вы, учитель?

   - Яшма, я здесь. Не беспокойся, пожалуйста! - раздалось где-то совсем рядом.

   И тут, о счастье, он наконец различил утопающий в бурном море уголок знакомой кепки.

   Наконец-то. Дорогой Го-шифу!

   Впору заметить, что учитель Го не отличался завидным ростом. Сказать по правде, он был даже вовсе невысок. Коротышка совсем. Честно сказать, просто недомерок. Смотреть не на что. Особенно это заметно сейчас - в переполненном до отказа автобусе.

   Но когда в тренировочном зале он горным потоком юрко подныривал под помост, под стол, под табурет, меряя забористую траекторию полутораметровыми шажищами, на ходу вгоняя, вколачивая макушкой гвозди, заранее вбитые в изнанки столешниц - всяк понимал, что перед ним великий мастер гунфу и неотразимый виртуоз боевых искусств.

   Хотя в обхождении учитель человек на редкость мягкий и уступчивый, скромный и предельно вежливый. Со всеми на "вы" - без исключений. Даже с детворой! Как говорится, человек "старого воспитания".

   Вот он стоит, прижатый к мелькающему за стеклом закату. Из-под победно задранного клюва кепи щурятся на Яшму добродушно-насмешливые узкие щелки учительских глаз, едва различимые в тени козырька. Но зато уши, огромные уши, как у сидящих будд храма Бейтасы, морковно сияют, пронизанные лучами садящегося светила, как пара зажженных новогодних фонарей.

   Но спереди, безобразие, навалившись на грудь обожаемого учителя тощим плечом, цепляется за почерневшую ременную петлю под потолком какая-то молодая девушка. Синеет длинными, толстыми косами из-под маленькой маньчжурской конусной шляпы.

   Нет, не девушка, женщина! Потому как из-за ее плеча выныривает абсолютный шар бритого детского затылка и вертится, как мячик, пойманный речным водоворотом. Женщине это очень досаждает и она, конфузясь, виновато косится на старика в кепке. А тот, знай себе, улыбается и еще больше вдавливается спиной в стекло, пытаясь высвободить для них хоть чуточку пространства.

   - Извините, пожалуйста!

   - Ничего, ничего! Мы же не в фамильном паланкине.

   И Го-шифу ободряюще улыбается.

   Над их головами красуется выведенное четким кайшу дацзибао и неизменный портрет Председателя. "Запасной выход. Выдерни шнур, выдави стекло" - императивно гласит дацзибао. И словно в подтверждение, Мао строго смотрит на свой великий народ - усталый и хмурый, сбившийся в плотную серо-синюю массу, заботливо втиснутый в стальное лоно автобуса, подаренного этому великому народу другим, не менее великим, народом лет десять назад, в ту пору, когда эти великие народы, строители светлого коммунистического будущего, еще дружили.

   Учитель Го трудно жил в эти годы. В начале шестидесятых его, известного педагога и врача, во имя "великого революционного очищения" сослали в деревню, на сельхозработы, в далекий убогий угол державы, затерянный в предгорьях на востоке провинции Циньхай. Там семидесятилетнему "строптивому ревизионисту и реакционеру" пришлось "перевоспитываться", мотыжа сапой гаоляновые угодья госкооператива "Красный путь".

   Да, повезло ему мало. Не то что этому проныре Ли! А ведь когда-то в юности, в пору обучения в школе "старьевщика Ляна", они были даже друзьями. Трудно поверить в это сейчас. Но потом их пути-дорожки разбежались окончательно и бесповоротно.

   При гоминдане Ли стал фабрикантом и страшно разбогател. А Го лечил иглами, давал частные уроки багуачжан и каллиграфии, часто странствовал по деревням и местечкам необъятной Поднебесной, проводя ярмарочные поединки. А накопленные деньги передавал в кассу прихода Тяньтайсы, славящегося своей помощью сирым и обойденным.

   Во время войны Ли вдруг неожиданно вынырнул в Пекине в нашивках специнструктора Красной Армии, в роскошных хромовых сапогах, перетянутый сверкающей лаком портупеей. А Го Гулинь партизанил на севере, в Хэйлунцзяне, и чуть было не был повешен в болотах под Чанчунем. Чудом бежал ночью, свернув шею двум японским постовым.

   Когда красные снова схлестнулись с чанкайшистами, он воевать бросил, вернулся домой и зажил скромной жизнью сапожника на столичной окраине. "Убивать своих? Обойдетесь! Лян был бы мной недоволен". И баста.

   Да только при красных "выдающимся организатором и наставником молодежи в области физвоспитания" и "подлинным наследником боевого искусства выдающегося Лян Чжэньпу" стал отнюдь не Го Гулинь, а удачливый Ли.

   Но Го Гулинь на судьбу никогда не сетовал. И даже в деревне угрюмые, измученные нуждой крестьяне любили и уважали "лысого пекинца" за легкий, уживчивый нрав и добродушие. Особенно после того, как тот выходил молодого пастуха из ойратских переселенцев, укушенного серой эфой.

   Он, может быть, и окончил свой век, мытарствуя среди каменистых полей на отрогах Наньшаня, если бы "великая корма" не сгалсировала вправо - и опальный мастер ушу Го Гулинь вернулся в столицу учить молодняк секретам багуачжан. Родина, "созидая великое завтра", очень нуждалась в хорошо обученных и тренированных защитниках. Тем паче на севере вчерашний "великий брат" стал главным врагом и угрозой "мирному строительству".

   "Хорошие мальчики! Только дури этой новой много в башке, а так - хорошие, старательные. Особенно этот шнырь, Яшма. Как намыленный! На меня в молодости похож. Все ходит по пятам, ходит, как хвост собачий... Ну, пусть! Я тоже за Ляном бегал, следил, по подворотням прятался. А Лян брови строго хмурил и вдруг взрывался хохотом, неожиданно ловя за косу верткого малохольного паренька. Сколько лет прошло с тех пор?

   Казалось бы, только радоваться теперь. Да не так все просто в нынешнем просе! У Ли вон два зала, летний да зимний. Да дождевой навес! Да три огороженных площадки в парке, в самом центре, у Гугуна!

   А он своих и зимой, и летом гоняет по шишкам Соншулиня, куда битком набитым автобусом ежедневно полтора часа трясись. И туда, и обратно. Но ничего, бывало и похуже.

   Зато у Ли одни активисты "наставляются" из хунвэйбинов да цзяофаней, с которыми он просто бы брезговал здороваться.

   А у него хлопцы сплошь бедовые, из честных семей, как этот Яшма или Сыма Ень. Хоть и не много их, но они сами его, "неблагонадежного", выбрали, не заробели. Так что каждому свой бунчук и своя слава.

   Да бог с ним, с этим бедолагой Ли! "Известный теоретик и патриарх боевых искусств народного Китая". Надо же!

   Го Гулинь передернул плечами, словно пытаясь стряхнуть оземь вредные мысли. Сползшая на грудь ладонь инстинктивно заплелась в длинной снежно седой бороде, из-за которой соседи за глаза прозвали его когда-то "сапожным Шоусином".

   Его затуманенные поволокой воспоминаний глаза вдруг очнулись и подбросили зрачки вверх, потому что плечо ощутило, как ребенок на руках у женщины зашевелился, обернулся - и острая, как квантунский штык, боль, раздвигая ребра, вошла в грудь старого ихэтуаня.

   Детонька!

   Правая ручка малыша, втиснутая в плоскую, не по годам увядшую, грудь мамаши, была неестественно скрючена и недвижима.

   Бедная, бедная птичья лапка! Как у тех воробьев, которых тысячами и тысячами убивали тогда, чем ни попадя, все, кому не лень. Ублюдки! Тогда же погиб последний, еще довоенный друг Гулиня священник Линь Лаома.

   Он лежал в луже крови у порога Бейтасы такой маленький, сморщенный и неподвижный, сцепив в последней своей молитве узловатые старческие пальцы. "Наму Миле-фо!" "Помилуй нас, Бо..." Первая желтая синица той страшной, безумной весны. И никто не поднял, не помог дотащить его до дома. Боялись, сукины дети!

   Бедная моя птичка! "Двигательно-церебральный паралич". Вечен твой "гоу-шоу". Ничем не разгладим этот шов твоего раннего, раненного тельца. И никакими древними тайными искусствами исцелить тебя уже не под силу. Не гонять тебе мячик по лужайке. Не держать прямо твоей скрюченной десничке маоби, обмакнутую в свеженатертую тушь.

   Но малыш вдруг заулыбался. Его маленький припухлый ротик растянулся перевернутой радугой, а на щечках проступила пара мягких счастливых ямочек. Между губок обнажилась и зазияла щербинка выпавшего недавно заячьего резца. И в нее упорно лез, пробивался на волю мокрый от натуги розовый краешек беспокойного языка.

   "Де-да!" - продудел он и вдруг внезапно вцепился левой, здоровой ручкой в козырек кепки "деды". Картуз сполз вниз. Маловозрастной похититель подтянул было натужно свою добычу к цыплячьей грудке, но, досада, не удержал, и тот скользким омлетом проскользнул под ноги и там сгинул между ног.

   Женщина охнула, виновато запричитала, извиняясь "десять тысяч раз". А мальчуган, как ни в чем не бывало, сунул нашкодившую шуечку всем веером в рот. Потом вытащил ее оттуда, щедро смоченной слюнками, и неожиданно нежно, явно желая утешить бедного дедушку, стал гладить обнажившуюся, абсолютно безволосую макушку его головы.

   Автобус тряхнул железами на железнодорожном переезде и снова вылавировал боком на запад. Отчего вмиг прискакавшие золотые солнечные зайчики затряслись, хохоча, и начали исполнять на затылке Го Гулиня свой сумасшедший таолу с бесконечными тирадами акробатических па. Но наскакавшись вволю, переправились на сияющую мордашку мальчугана и там почили, держась за лапки и чопорно прогуливаясь по его лобику и щечкам. Так, мол-де, мы не при чем - мы люди лояльные, вальяжные, фланируем тут себе по этому курносенькому!

   Да бог с ним, с этим бедолагой Ли!

   И так тепло и покойно стало на душе старого учителя, что он, не удержавшись, зычно, раскатисто захохотал на весь вагон. Он затихал, всхлипывал, качал головой и снова взрывался хохотом.

   Вирус его смеха молниеносно проник в респираторные пути соседних пассажиров - и вот уже весь вагон гогочет.

   Смеется водитель. Смеется толстуха-кондукторша. Смеются прохожие, встречные и отстающие велосипедисты и велорикши. Смеются куры, коты, козы, лягушки по канавам. Смеются стрекозы и камыши.

   Уже смеются мосты, поезда, заводы. Смеется, змеясь в водоворотах, Хучанхэ. Смеется весь Пекин. Булькает, заливаясь, Шанхай, гоня волну на скалящийся Ханьчжоу. Смеются Хэбэй, Шаньси, Шаньдун, Хэнань. Охает от хохота Аньхой, внутренняя Монголия берется за бока. Чуть не тонет от истерики Тайвань. Трясутся животики Сянгана и Аомыня...

   Поднебесная смеется. Трясется от смеха лысина старика в автобусе. Хохочет, багровея, вечернее небо.

   Водитель прогундосил в микрофон имя надвигающейся остановки, и Го Гулинь очнулся. Засуетился, наспех утирая рукавом мокрые веки, и проскользнул мимо онемевшей мамаши с сияющим чадом. Каким-то чудом вынырнул из телесных гаоляновых зарослей у уже захлопывающихся дверных створок. Поймал их челюсти удивительно подвижным плечом и выпорхнул, приземляясь, на убегающий тротуар.

   Вырулив до отказа голову, только мутным уголком глаза Яшма едва успел заприметить сияющую плешь учителя, через миг пропавшую за балдахином овощной полатки, заваленной ящиками с красными, под закат, яблоками.

   Он один не смеялся. Ему было не до смеха. Вагон ржет, а в нем от бессилия все бесилось, кипело, пузырилось, булькало, как в бочке с черным, как ночь, битумом, бока которой лижет жадный язык костра.

   Его брови сомкнулись соколиными крыльями. Сметая все на пути, он преодолел эти проклятые несколько шагов и надвинулся, навис грозовой тучей над перепуганной женщиной с вцепившимся в нее пандой негодником. Она, чуть не плача, прикрывала свое бедное чадо от невесть откуда взявшейся угрозы. И не чем-нибудь, а драгоценным головным убором Го-лаоши! Невежа!!

   Яшма, не найдя слов от возмущения, только бешено зашипел сквозь зубы, как дракон Тонкинского залива, выныривающий из пенной бездны, и резко выхватил кепку из виновато протянутой руки. Потом сунул ее за пазуху и, веслуя локтями "нале-напра-во", укатил раскаленной молотилкой к выходу. В спину ему грянул заливистый рев ребенка. Створки лязгнули, и Яшма очутился на тротуаре.

   Блин квадратный! До предыдущей остановки, где остался Го-шифу, целых три квартала ходьбы. Почти как до луны! Яшма в сердцах сплюнул в мутную лужу у бровки, и, махнув отчаянно рукавом, зашагал на противоположную сторону, чтобы ехать домой.

   Небо из карминового стало темно-лиловым, и знойные сумерки неумолимо начали превращаться в душную летнюю ночь.

   Яшма добрался домой только к десяти. Пробурчав что-то невнятное на мамины расспросы, он, клюя носом, вяло поковырял разъезжающимися, непослушными квайцзы в чашке с холодным пловом. Потом отложил их и поковылял наконец спать, усталый мертвецки. Сон мгновенно обволок его душистым облаком и поволок неведомо куда, как выкраденную из Запретного Города наложницу.

   Они ворвались в кромешную топь усталого до последнего фибра тела и затопили его восхищающим свечением неземной ляпис-лазури. О! Эти странные, до боли в слезниках прозреваемые, реальнее самой реальности, сновидения.

   Ему снился Дун Хайчуань, легендарный первоучитель багуачжан, гравюрный портрет которого уже лет пять как висит в его личном уголке за ширмой, над лежанкой. Тот самый - с пронзительным взором, с прямо повернутой головой старого сокола, уже лишенной оперения.

   Он сидел на троне старинной работы в расшитом фениксами, застегнутом наискось праздничном халате магуа, упокоив руки на коленях, точь-в-точь как на гравюре, и дремал. И не где-нибудь! А прямо посреди их скромного, в девять чжанов длиной и шесть шириной, тренировочного павильончика, ютящегося в глубине Соншулиня.

   За окнами барабанил по карнизу зимний дождь и дремлющий Дун-цзы зябко подергивал плечом.

   Очнувшись от удивления, Яшма выскользнул из постели, сгреб жужмом свое одеяло, и на цыпочках, больно вдавливая пальцы в ледяной пол, стал подкрадываться к спящему Дун-цзы. Половица предательски заскрежетала. Яшма замер. Прислушался. Первоучитель не шевелился. Тогда он проворно поддел одеяло за талию тренированным жестом - свой сектор карнавального "дракона" - и набросил его на озябшие плечи спящего патриарха. И... одеяло рухнуло на пол грудой снега, сползшего с крыши.

   Ошеломленный Яшма завертел растрепанной башкой, ничего не понимая, потому как трон с Дун Хайчуанем неведомым образом мгновенно очутился у противоположной стены зала. Первоучитель, чуть слышно посапывая, сидел в той же позе и, казалось, едва заметно улыбался сквозь сон.

   Он снова приблизился, прижимая к груди ком одеяла. Вот распахнул его, набросил... Но безрезультатно! Неуловимый Дун сидел теперь лицом к окну и лунный свет превращал его большие, как у будд храма Бейтасы, уши в две посеребренные морские раковины, торчащие из прибрежных дюн.

  

  • Продолжение
  • К содержанию
  • В начало книги
  • На главную
    Сайт управляется системой uCoz