UCOZ Реклама

   Но Блонди, видимо уколовшись, визгнула, и, изогнувшись назад, совсем уже как лебедь, уперлась кулачками в грудь развязного партнера, запрокинув голову и пьяно ухмыляясь игривой усмешкой. Густль загоготал своим идиотским хохотом, и они опять мерно, будто автоматы, прилетевшие в этот ночной танцзал с берегов марсианских каналов, задвигались, щелкая каблуками, в невиданной венцами доселе раскованности аргентинской пастушьей хореографии.

   Как не похож был этот танец ни на один из известных здесь!

   Задетое за живое, уязвленное честолюбие и острая, мучительная ревность вмиг захлестнули и смели со стола переполнивший сосуд его терпения. Неуправляемая сила, толкающая изнутри, вынесла Ади из "Виннервальда", погнала заплетающиеся ноги мимо колонн собора, в сторону мерцающего далекими огнями Дуная, давя спящие тюльпаны на газонах Карлпляц.

   Он пронесся мимо темнеющей, тысячеокой громады Оперы, срисованной им десятки раз с открыток и альбомов. Распираемый в мозгу тысячеголосым хором из финала вагнеровского "Тристана", он пролетел залитую лунным светом сонную Картнерштрассе и хрипящий, обезвоженный, уткнулся горячим лбом в ледяной гранит контрфорса собора Сан-Стефана. И все опять исчезло.

   Потом он неизвестно каким способом очутился на квартире, ввинченным штопором в одеяло, спящим тяжелым беспробудным сном, полным фантастических сновидений, заваленных поверженными колоннами Карлскирхе, над гибнущими в бездне Мальстирма эскадрами, затем исчезающими всем гуртом в огненном смерче пылающей амазонской сельвы на опрокинутом вверх тормашками горизонте.

   И после опять мучительно длился отцовский день рождения. Всегда развороченная спящая память нашаривает в своей пыльной картотеке неизменное либретто этого кошмара с безобразной сценой в финале, чтобы безжалостно и хлестко заставить его очнуться и обнаружить перед собой в который раз этот ненавистный потолок с уродливым рваным шрамом в еще не выкрошившихся ошметках штукатурки.

   Поздним утром, превозмогая боль в каждой клетке измученного организма, Ади, с отвращением ополоснул липкое лицо, и уже на ходу, кое-как поправив переползшую за ночь на затылок, зверски раздавленную бабочку, потащился, брезгливо щурясь от безжалостного солнечного света, в Академию.

   Но на полпути его окликнул Вернер Шрамке, маленький тиролец, с которым Ади соседствовал на экзамене по рисунку, серебристо штрихуя кудрявую, блестящую залысинами, неукротимую гипсовую башку кондотьера Гаттамелаты.

   - Мне очень жаль, Ади, но я видел в списках твою фамилию...

   - В каких списках?

   - В списках о недопуске ко второму туру... Да, не повезло тебе, дружище!

   - Hergott! Идиоты! - сплюнул в сердцах незадачливый аутсайдер, и пошел дальше, не оборачиваясь, чтобы Шрамке не видел его лица.

   Идти в Академию сразу перехотелось. Он бессознательно изменил траекторию, резко изогнув ее влево. Бедная мамочка, ты так хотела, чтобы твой сыночек учился в Вене! А все этот проклятый сон, в котором ни капли фантазии. Никогда он не снится к добру! Вот и сейчас его эпизоды строго и неумолимо возникают в памяти. И их оттуда не вытурить. Разве что отвлечься...

   Ага, вот он "Сецессион", о котором все талдычат. И уже через три минуты он стоит в сверкающем пустынном зале, рассекаемом нисходящими снопами пыльного, солнечного света от фонарных пирамид стеклянного потолка.

   На огромной голубой плоскости стены одиноко мерцала эта странная картина.

   Ади глянул на нее и отшатнулся. Его глаза полезли от удивления на лоб. Ибо он опознал в одном из силуэтов, слившихся расплавленным золотом в окоеме платинового тигля, бугрящихся в центре холста, точную копию этого пархатого негодяя Густля. Еще вчерашнего друга и "покровителя", с которым он честно делил кров и хлеб в убогой мансарде пансионата фрау Ханиш! А в другом - эту рыжую, вульгарную, развратную шансонетку из "Виннервальда"!

   Они словно перенеслись из ночного танцзала и, переоблачившись в одежды библейских царей, влепились круглыми и плоскими ударами проворной кисти в этот двухмерный бильярдный стол холста - застывшими, страстно прижавшимися друг к другу.

   Золотой хитон на "Густле" был изборожден восходящими вверх черными прямоугольниками, сквозь которые зиял мраком и льдом непроглядный космос вечной ночи. А прижатый к нему, не менее яркий торс "Блонди" покрывали пучки неведомых ботаникам цветов, алеющих, отливающих лиловыми разбуженными язвами, опоясанными концентрическими овалами диафрагмирующей амальгамы болотной ряски. Они стояли, слившись в некое единое существо, цельное и неделимое, перед застывшим, вонзившим ногти в ладони, Ади, и млели, просто погибали от беспредельного, нескончаемого наслаждения. Их ноги утопали в фонтанах нераспустившихся асфоделий, вьюнков, тюльпанов и каскадов ярутки, обнизанных гирляндами золотых сердечек... Она стояла на коленях, прижавшись розовой от смущения щекой к его темной лапище, выползающей, как кальмар из пещеры медно-рыжих кудряшек шевелюры. Его другая конечность одновременно гладила средним пальцем ее совершенно очерченную бровь, дрожащую от экстаза.

   Правая ладошка "Блонди", судорожно сдавив фаланги добела, изо всей силы притягивала могучую шею "Густля" к себе. А в ответ его голова, усыпанная лепестками тамариска, погружала в голубоватый шелк ее ланит, нежно заливающихся пурпуром тиоиндиго на пологих холмах опрокинутых скул, кирпичные от похоти щеки, нос и кипящие, жадные губы. Бесконечным, непрерывным, жадным поцелуем.

   Да, они не слышали ничего и не видели, совершенно поглощенные своей взаимной страстью. Стояли, слившись воедино, безмолвно храня вечную тайну вселенской любви. Этот исчерченный пунктирами смердящий сатир и заляпанная эллипсами похотливая дриада. И уже никакая сила не способна ни на дюйм изменить причудливый абрис томительных извивов их тел! Не способна нарушить этот неистовый, судорожный каталептический пароксизм.

   - Judische Scheisse! - рвануло гейзером из клокочущих бронхов Ади так, что звякнули стекла световых фонарей в потолке, и дрогнули пеньковые стропы, предостерегающие обнявшихся в поцелуе от падения на грешную, мерцающую васильками почву, усыпанную мокрыми от росы, кровавыми яблоками.

   - Judische-е-е Schei-s-se! - проревело и смолкло в сумеречных курдонюрах летней галереи "Сецессиона".

   Спустя много лет, поздним апрельским утром, изрядно погрузневший и осунувшийся Ади завтракал, вперяя выпученные буркалы в парчовую спинку дивана позади Евы - его верной, покорной, молчаливой, печальной Евы, ничего не евшей, с тревожно затаившимися измученными пчелками тусклых глаз в опущенных веерах некрашеных, белесых ресниц. У ее ног застыла сфинксом умница Блонди, золотясь арийским мехом брюха и хвостища, ловя стрельчатыми локаторами породистых, готических ушей манящее бряцанье столовых приборов. Ее немигающие оливковые глазищи преданно и неотрывно следили за ртом хозяина, который мерно, задумчиво разжевывал хрустящий гренок, увенчанный латуком и ветчиной, уменьшая его с каждым новым глотком курящегося кофе.

   Едва Ади успел заглотнуть последний сегмент бутерброда, как дверь вдруг загудела завесами, и, раздвигая портьеры, в столовую проскользнул Гюнше, блуждая опущенным подобострастным взглядом по узорам мандалы монгольского музейного ковра на полу. Он остановился посреди столовой, безвольно вытянув свои лапы орангутанга вдоль завязок черного мешковатого китайского балахона, исполосованного цветистыми гарудами и цилинями.

   - Тебе чего?

   - Служители ждут в гостиной.

   - Зачем?

   - Они говорят, что следует приготовиться.

   Ади, кряхтя, поднялся, разгибая с усилием ссутуленную спину, стянутую прилипшими к лопаткам ромбами пота, и воткнул поочередно кулаки в маренговый сюртук, услужливо поднесенный Гюнше.

   - Пойдем, Ева!

   Они прошли зеркальным коридором в овальную гостиную, у стен которой неподвижно сгрудилось молчаливое полукольцо обритых луноликих монголоидов в черно-красно-золотистых облачениях. Они вежливо наклонили черепа, блестя оливковыми лбами и скулами, не отрывая от пола невозмутимых полусонных взглядов.

   Старший из них, почти скелет, был похож на черно-лаковый древний китайский треножник в углу гостиной, над которым скалился вышитый шелком на парчовом штандарте многорукий идам, охваченный языками пламени. Он неистово топтал крокодильими лапищами окровавленные трупы изуродованных тел омраченных врагов учения. А на его могучих чреслах была нанизана жабьекожая шакти, конвульсивно стискивающая его шею в оргазме творения мироздания.

   Старик, растягивая морщинистый рот, медленно пророкотал что-то глухим, хрипловатым баритоном.

   - Что он говорит?

   Гюнше замешкался в нерешительности.

   - Он говорит, что женщина и животное должны уйти.

   Ади недовольно поморщился, но кивнул утвердительно. Ева наклонилась, подхватывая ошейник зарычавшей было Блонди, и повела ее к боковой стене, где они исчезли за гулко лязгнувшей бронированной дверью, пунктирно сверкнувшей окоемом заклепок.

   Служители Шенрабмибо перегруппировались, расставляя и зажигая вдоль стен зала плошки с полипами черной пахучей смолы. После вооружились вынутыми из квадратных сумок с длинной бахромой, странного вида музыкальными инструментами. Выстроившись в затылок, они стали двигаться гуськом по кругу, нелепо проскальзывая вперед широкими шагами, как бы сидя на невидимых креслах-каталках, выбрасывая вперед ластоподобные стопы, зашнурованные в крючконосые торбасы.

   Оно закружились вокруг Ади и Гюнше, извлекая из щелей губ, полуоткрытых по-рыбьи, странные, вибрирующие, нечеловеческие звуки, едва слышимые вначале, но постепенно усиливающиеся. Потом зал огласил мелодичный перезвон бронзовых колокольцев, который неожиданно разорвал рев коленчатых бамбуковых труб, увенчанных раструбами из рогов яков. Потом трубы так же неожиданно смолкли, а дребезжащие голоса жрецов затянули бесконечно унылую песню, повторяя трехголосным рефреном одни те же фонемы:

   me-tog-zla-zong

   gyu-sbrang-sems-pa-ma-skyo

   byams-pai-las-phro-rad-par

   nga-ni-skyo-rgyu-mi-dug

   - Гюнше, что они поют? - повернул голову Ади.

   Тот очнулся, прекратив шевелить губами в такт музыке, приоткрыл глаза и проскрипел:

   - Это древняя пастушеская песня, которую тибетцы традиционно поют над роженицами и умирающими воинами.

   - О чем она?

   Гюнше продекламировал нараспев:

   пора-медовая-прошла

   и-бирюзовая-пчела-печалится

   любимая-зарыв-меня

   не-будет-маяться

   - И все?

   - Нет, мой фюрер. Еще они на сакральном наречии бон заклинают силы пяти стихий, чтобы те пропустили их наверх.

   - Наверх? - Ади поднял глаза к потолку и скептически покачал головой. Потолок дрожал как при землетрясении.

   Кружение ускорилось. Вереница молящихся слилась в сплошное, пестро мерцающее кольцо, медленно погружаясь в волнах стекающего с плошек дыма курящихся смол.

   Ади почувствовал, что под черепом у него все кувыркнулось, а легким стало совсем нечем дышать. Тогда он отпихнул Гюнше, и, растолкав покорные тела процессии, вырвался из плотного кольца черно-желтых риз наружу, к выходу. Затем, повернув винтовой штурвальчик кованой двери по часовой стрелке, из последних сил отворил ее. Пахнуло прохладой. Он облегченно выстрелил шаг в полумрак зияющего коридора, зацепившись за локоть окаменевшего от стояния эсесмана в каске. Тот отпрянул, выбрасывая черную десницу в приветствии. Ади, свернув за угол, вытер рукавом пот со лба и облегченно вздохнул. Затем опустился, скользя спиной по стене, на корточки, вытянул ноги и забылся в полудреме. Прошла минута, другая - и время исчезло.

   Вдруг стена покачнулась. Ади вскочил и увидел прямо пред собой в конце коридора обнимающуюся пару в странной одежде. Наверное, актеры? Но откуда им здесь взяться? И вдруг в женщине он с ужасом опознал Еву. Его Еву! Но не в бежевом годе, в котором она была с утра, за завтраком, а полуобнаженной, в каком-то диковинном, спущенном с плеч хитоне, из желтого атласа, в красных и синих цветах. И ее, его Еву, подминая под себя, чуть не опрокидывая на пол, целовал... Не-е-е-т, сладострастно лобзал в шею пониже уха, противно чмокая, неизвестно откуда взявшийся, совершенно незнакомый брюнет громадного роста. На его плечах сверкала золотая хламида, испещренная геометрическим черным орнаментом, точь-в-точь такая же, как и у низкорослых узкоглазых жрецов Шенрабмибо, там за стеной, в гостиной.

   Ади бросился к ним по коридору. Но ноги плохо слушались его. Заслышав топот, незнакомец, оторвавшись от Евы, приподнял голову, и...

   Это был Густль! Он ничуть не изменился за эту бездну лет, даже казался помолодевшим. Но вот только уж больно худой и какой-то прозрачный. Выдержав взгляд Ади, он подмигнул ему, и жутковато осклабился, обнажив зияющую отсутствием половины зубов челюсть. Словно их выбили ему одновременно. Потом улыбка исчезла, ее сменила болезненная гримаса, как от удушья. Густль опрокинул невменяемую Еву, и, подхватив ее на руки, стал удаляться по коридору.

   Ади со всех ног бросился за ними. Еще шаг - и он поймал бы ее за бьющееся о спину похитителя запястье! Но его лоб неожиданно уткнулся в непроницаемую студеную плоскость огромного зеркала, наглухо перегородившего коридор. Никого! Он бессильно оперся о стену и рванул пуговицы сорочки так, что они брызнули веером на пол. Выскользнувший из разорванной цепи мальтийский крест, звякнул о цемент. Из зазеркального мрака проступило его собственное лицо, перечеркнутое наискось намокшим вороньим крылом челки, с чернеющим аккуратным квадратиком усов под унылым, опущенным на них носом.

   Ади судорожно прижал растопыренную ладонь к сердцу, и, вобрав во всю ширь легких вязкий воздух подземелья, истерично заорал, забрызгивая слюной свое отражение:

   - Ju-u-u-dische Scheisse-e-e!

   И глухо рухнул на пол, забившись шилишпером в эпилептическом пароксизме. В его меркнущем сознании вновь явственно всплыл сверкающий холст "Поцелуя", однажды увиденный им когда-то в летней галерее "Сецессиона". Но тьма поглотила и его.

   Тяжелый "КВ-3" под командованием гвардии старшего сержанта Котляра, лязгая побелевшими от известки гусеницами, прополз еще шагов пятьдесят, остановился, скрежеща и звякая рычагами, развернул свой чудовищный череп синантропа с башенным номером "037" и рявкнул бронебойным, разметая в мелкий щебень столетнюю кладку ограды Тиргартена. После двинулся в проем, где, замерев на миг почти вертикально, плюхнулся со всей дури на хрупкие решетки вольеров обезьянника.

   Перепуганные либерийские бабуины, едва унося хвосты из-под неумолимых гусениц, высыпали на нетронутый аккуратно выбритый газон в ожерельях калабрийских кипарисов, хором вопя на бегу, оскаливая клыками песьи лицевые углы "неполноценных аффлингов":

   - Ju-udische Scheisse! Ju-udische Scheisse!

   И только медвежий тибетский макак, невозмутимый, погруженный в сосредоточенное созерцание, остался недвижимым в углу искореженной клетки, едва удостоив презрительными щелками глаз рокочущего мимо длинноносого пришельца, и, скрипнув гнидой на зубах, погрузился взором в непроходимую пущу меховых джунглей, слипшихся вокруг вулканически выпученного пупка.

   - Ju-u-u-dische Scheisse-e-e! - еще раз пронеслось по Шпандау.

   - Ju-u-u-dische Scheisse-e-e-e! - покатилось эхом и разбилось об исклеванные, иссеченные осколками и разрывными пулями колонны уже взятых Бранденбургских ворот.

  

  • Продолжение
  • К содержанию
  • В начало книги
  • На главную
    Сайт управляется системой uCoz